В начале августа, когда я уже совсем ошалел от безвылазного сидения в своей норе, на несколько дней приехала мама. На заводе ей дали бесплатную путевку в санаторий «Сосны», и она специально сделала крюк. Мама радовалась этой путевке, как мы с Димкой когда-то радовались удачному набегу на сад бабки Козельской. В завкоме была куча заявлений, одно даже от начальника ее цеха, а она ничего не просила, она никогда ничего не просила для себя, но путевку дали ей, и денег на дорогу дали, и отпуск продлили, потому что мама проработала на этом самом «Красном металлисте» шестнадцать лет, а начальник цеха — всего шестнадцать месяцев, да и получал он куда больше, чем простая формовщица. Ее даже не сама путевка радовала, а то, что ее как-то отметили среди других.

В новом синем платье с белым отложным воротничком, в легкой косынке, наброшенной на гладко зачесанные и скрученные тяжелым узлом на затылке черные с сединой волосы, мама казалась мне помолодевшей на десять лет. Когда я увидел ее, всю мою хандру как рукой сняло.

Мы гуляли по городу, и все ей нравилось: и липы вдоль тротуаров, и шумная толчея в магазинах, и строгая торжественность музейных залов. Она была просто неутомима и смотрела вокруг с жадным любопытством человека, впервые попавшего в большой город, и восхищалась так громко, что на нас то и дело оглядывались. А по вечерам, устав от жары и суеты, она неторопливо рассказывала мне все новости нашей улицы: кто на ком женился, кто с кем развелся, кто построил новый дом или перешел на новую работу… И только перед самым отъездом, когда мы присели на минутку, прежде чем пойти на вокзал, она спросила:

— А та девушка, которая тебе писала… Ты бы хоть карточку ее показал…

— Брось, мама, ни к чему это, — ответил я, но все-таки достал какой-то групповой снимок — Андрей фотографировал в день, когда мы закончили четвертый курс, — и показал. Лида стояла рядом со мной, запрокинув голову, и смеялась, и даже на снимке было видно, как блестят ее влажные зубы.

Мама долго глядела на нее, долго водила по фотографии пальцами, словно приглаживала Лидины растрепанные волосы, и глаза у нее были печальные и испуганные, и я отвернулся к окну, чтоб не видеть ее глаз: слишком уж легко можно было по ним прочесть, о чем она думает.

— Красивая… — наконец сказала мама таким тоном, что не понять было, нравится ей это или вызывает неприязнь. — Очень красивая…

Я взял фотокарточку и бросил на этажерку.

— Вот именно. Если б не такая красивая, может, все было бы проще.

— Дурачок… — Мама обняла меня и прижала к груди, как когда-то, много-много лет назад, и я задохнулся от нежности и боли. — Большой дурачок. Совсем, совсем взрослый. Тебе только такая и нужна. Красивая… Лучше всех… Напиши ей, сегодня же напиши.

Те каникулы для меня были длинными, как бессонница, и окончились, наверно, только потому, что все на свете хоть когда-нибудь да кончается. Все съехались на занятия, приехала и Лида. Она немножко похудела, в уголках губ появились тоненькие, будто процарапанные, морщинки. Она пришла на занятия в пестром платье, руки и плечи у нее были открытыми, а загар густым и ровным, и немного выгорели волосы. Наверно, ездила на море.

Больше она не повторяла, как попугай: «Сашка, я тебя люблю», она стала замкнутой и молчаливой, только иногда среди лекции оборачивалась и смотрела на меня длинно-длинно, и я цепенел от этого взгляда и не мог дождаться переменки, чтоб доковылять до фонтанчика с питьевой водой и протолкнуть ком, застрявший в горле.

«Как она его любила, боже мой, как она его любила!» Меня, конечно, кого ж еще! А в декабре неожиданно для всех она вышла замуж за Костю Малышева. Вот так. Очень даже просто.

«А все- таки ты молодец, старик, — сказал я себе, когда они объявили, что поженились. — Конечно, ты сволочь, но все-таки ты молодец, о мудрейшая из собак!».

У них была шикарная свадьба: хрусталь, белоснежные скатерти, всякие вина и коньяки, целые горы жратвы. Пригласили весь наш курс. И все, конечно, явились и притащили целую охапку цветов — на курсе любили и Лиду и Костю, что ни говори, а пара получилась хоть куда. Только Андрей с Тамарой не пришли, психи ненормальные. Они кое-что знали — я ведь пропадал у них целыми вечерами: вместе рефераты писали и к семинарам готовились, и Лида туда частенько заглядывала — у них вообще не квартира, а какой-то клуб; они знали кое-что, и Андрей сказал, что он, видите ли, «принципиально» не пойдет на эту свадьбу, и мне на ней нечего делать. «Дудки, милый, — ответил я, — оставайся со своими принципами, мне от них ни тепло, ни холодно. Я, может, этой свадьбы больше, чем Малышев, ждал, как же я на нее не пойду?!» И я пил вместе со всеми, и обнимался с Лидиным отцом, моложавым поджарым полковником; у него были серые, как у Лиды, глаза и такие же три сходящиеся к указательным пальцам линии на ладонях, только ладони были крупнее, чем у Лиды; обе ее руки могли спрятаться в одной его ладони. Он хлопал меня по спине так, что я гудел, словно телеграфный столб, и говорил: «Из тебя получился бы хороший солдат, парень. Поверь моему слову, из тебя получился бы настоящий солдат. Мне Лида о тебе за эти годы все уши прожужжала, а я ей верю, она в людях разбирается. Давай выпьем, парень…» И мы наливали и пили, но поскольку ни настоящий, ни даже посредственный солдат из меня все-таки не получился, я решил показать этому полковнику, что тоже кое-что умею. Я поднял голубой фужер на тоненькой ножке и произнес речь. «Ребята, — сказал я, глядя на Лиду и Костю, и они встали и вытянулись передо мной, как тянутся, наверно, солдаты перед этим самым полковником, — прекрасный черный костюм вытянулся передо мной, великолепное белое платье и круглые желтоватые пятна вместо лиц, — желаю вам счастья». И выпил. И сел на место.

Это была самая короткая и самая умная речь на свадьбе, мне аплодировали, как заезжему заграничному шансонье… Коротко, ясно, просто… Но у женщин странная логика, ясность и простота — это как раз то, что им меньше всего нужно. Когда я вышел на балкон покурить, Лида вдруг вышла за мной, подошла ко мне близко-близко и сказала:

— Саша, скажи, что ты меня любишь, и я уйду с тобой прямо отсюда хоть на край света…

— Это форменная чепуха, Лидок, — засмеялся я и выплюнул окурок, он прочертил в воздухе огненную дугу и неслышно шлепнулся на тротуар. — Так в жизни не бывает.

— Откуда ты знаешь, как бывает и как не бывает в жизни? — Она зябко повела плечами. — Неужели ты мне ничего не скажешь, Сашка. Рискни, а…

— Я не могу рисковать, — облизнув пересохшие губы, ответил я. — А вот ты рискуешь схватить воспаление легких. Сейчас ведь не лето… Чудачка, истрачена такая прорва денег, собрано столько гостей, все так чинно и благородно, а ты мне предлагаешь какую-то авантюру… Нет, моя милая, я вовсе не намерен умыкать чужих невест прямо из-за свадебного стола. Иди-ка лучше к жениху, видишь, он уже носом стекло выломать готов.

Лида посмотрела на меня и вздернула подбородок.

— Зря ты так… — беззвучно сказала она. — Зря ты так, Сашка…

И ушла. И я зашел в комнату. Там грохотал магнитофон, как пустой товарняк в туннеле, там чокались, и танцевали, отодвинув к стене столы, и о чем-то спорили в углу, а за окном, затянутым прозрачным тюлем с летящими по белому полю голубями, клубилось туманное марево, розоватое от уличных фонарей, и в этом мареве над крышей соседнего здания, над городом, над землей, вздрагивая, наливались пульсирующей кровью неоновые буквы:

17

Есть люди, у которых любопытство развито, как у обезьян хватательный рефлекс. Оказавшись впервые в жизни рядом с тобой за столиком в столовой, на одной скамье на стадионе, на пляже, они, откашливаясь и извиняясь, тут же принимаются дотошно расспрашивать, где и как тебя изувечило, и начхать им с высочайшей колокольни, что это не самые приятные и радостные воспоминания в твоей жизни, — нет, ты им вынь да положь, да со всеми подробностями, чтоб дух захватывало. Когда я веду машину, зажимая баранку локтевыми сгибами (протезы в это время валяются у меня на заднем сиденье), они просто живьем под колеса лезут, чтоб посмотреть, как это у меня получается. И каждый норовит тебя пожалеть, посочувствовать, а на кой мне эта жалость, я у вас спрашиваю?