Сдав вступительные экзамены, я тут же отправился изучать доски с объявлениями о наборе рабочей силы. Для меня это была проблема номер один: на стипендию я не протянул бы, как и Андрей, а на маму особенно рассчитывать не приходилось. Правда, был еще Геннадий Иванович, но это уже попахивало милостыней, а такие штучки мне не по душе. К счастью, я быстро нашел то, что мне было нужно: проектной конторе «Сельэнерго» позарез требовались машинистки, разрешалось брать работу на дом.

Крючки у меня лежали в кармане, и я отправился туда. В приемной сидела девчушка и уныло клевала одним пальцем по клавишам, надолго замирая и разыскивая нужную букву или цифру. Меня просто смех разобрал, когда я ее увидел. А их, ее и управляющего, смех разобщал, когда они узнали, зачем я пришел: видимое ли дело — парень-машинистка! Правда, когда я сбросил протезы и, нацепив крючки, сел за машинку, им стало не до смеха: управляющий прикусил губу, а девушка так побледнела, хоть ты ей воды подай или валерьянки. Не я спокойно вставил в машинку лист бумаги и рассыпал такую трель, что оба лишь переглянулись.

С того времени я раз в неделю брал у них на перепечатку кипу всякой технической документации. Вместе с остатками стипендии, того, что я подрабатывал в «Сельэнерго», и пенсии по инвалидности мне вполне хватало на все необходимое. К третьему курсу я начал переводить для молодежных газет разные мелочи из зарубежного юмора: я неплохо знаю английский, немецкий и несколько славянских языков, так что о деньгах беспокоиться не приходилось. Можно было при случае даже Андрею десятку одолжить.

Одним словом, как я уже говорил: «Все хорошо, прекрасная маркиза…»

19

Кстати, о пенсии. Мама получала на меня пенсию за погибшего отца, эту пенсию платили до восемнадцати лет. Правда, если учишься, срок продлевали, но там уже надо было выбирать: или пенсия, или стипендия. Мне пенсию продлили на все время, пока я не закончил школу, а в университете я от нее отказался: стипендия была больше. Так вот, еще до всего этого мама стала добиваться, чтобы вместо отцовской мне назначили обычную пожизненную пенсию, как инвалиду первой группы; в душе она не очень-то верила, что я чему-нибудь выучусь и сумею на себя зарабатывать. Страшно она боялась, что вдруг умрет, а я брошу свою учебу и останусь без куска хлеба в самом прямом, а ни в каком не в переносном смысле.

С этой пенсией получилась целая петрушка. Инвалидом я стал, не имея ни одного дня трудового стажа. Да и откуда он мог у меня взяться, тот стаж, если искалечило меня в тринадцать неполных лет? Ну, пас я баранов в эвакуации и еще как-то помогал маме, чтоб с голоду не сдохнуть, так ведь все пацаны тогда работали, а наши трудодни на матерей писали.

Если бы до того проклятого взрыва я хоть день проработал на заводе или в какой-нибудь конторе, к примеру, мальчиком на побегушках, мне тут же назначили бы пенсию без хлопот и забот. А так нужен был год трудового стажа, год, и ни неделей меньше.

Я теперь, конечно, понимаю, что никаких таких прав на государственную пенсию у меня не было — я не инвалид войны, не инвалид труда, за что же мне платить?… Но что ты со мной сделаешь, если я выжил? Не милостыню же идти просить…

Теперь закон такой приняли — платить тем, кто стал с детства инвалидами, без всяких разговоров. А раньше не было его. И никто ничего не мог сделать.

Куда она только не писала, моя бедная, не шибко грамотная мама, сколько она бумаги извела — Алексею Толстому еще на одно «Хождение по мукам» хватило бы. Груду ответов собрала. Все сочувствуют, все сожалеют, и все одно твердят: год стажа, иначе ничего не будет.

Наконец взялся за это дело Геннадий Иванович, пристроили меня на комбинат ручного труда (самое подходящее для безрукого место!). Есть такое богоугодное заведение для инвалидов. И. принялся я выколачивать трудовой стаж.

Комбинаты ручного труда создавались из самых гуманных побуждений: дать инвалидам посильную работу, занять чем-то людей, которые не могут пойти ни на завод, ни на стройку. Все было хорошо, и все было плохо: тебе каждый день напоминали, что ты не такой, как все, что ты инвалид, как будто сам ты про это не помнил.

Работа… Какая там была работа, слезы, а не работа. Раз в месяц домой привозили «сырье»: бумагу, крахмал, нитки — всякую дребедень, в зависимости от того, какое задание. Приходилось клеить конверты, кульки всякие, коробочки, бахрому вязать — нудное, бессмысленное занятие, потому что знаешь: одна машина за час наклеит больше кульков, чем ты за всю свою жизнь. Я сначала волком выл от такой работы — представьте себе шестнадцатилетнего мальчишку, который должен день за днем клеить кульки и думать, что он больше ни на что не пригоден. Потом ничего, притерпелся. Мама меня вытянула. Она приходила с работы, молча садилась рядом со мной, ловко резала бумагу и клеила, клеила, клеила эти проклятые пакеты далеко за полночь, и засыпала, уронив на них голову, и намазанные клейстером обрезки прилипали к ее волосам.

Позже, когда у меня сводило от карандаша судорогой мышцы рук и плечи, когда я, отупев над задачами по тригонометрии, над химическими формулами, забрасывал учебники в угол, зарывался лицом в подушку, перед моими глазами вставали кульки из плотной коричневой бумаги и тягучий клейстер. И я вставал и снова садился за стол, подкатывая локтем карандаш. Это неправда, что силу дает только любовь, — ненависть делает это так же успешно. Стоило мне примириться с кульками… Даже не хочется думать о том, чем бы это закончилось.

Совсем неожиданно ко мне пришла подмога: соседские ребятишки-тимуровцы. Однажды целой гурьбой они ввалились к нам в дом, и после уже я не знал от них отбоя.

Они набрасывались на эти кульки с такой веселой яростью, что мои месячные запасы «сырья» иссякали через три-четыре дня. На комбинате я сразу вышел в ударники, я мог бы со своими помощниками перевыполнять план за всех инвалидов нашего города, но там тоже не дураки сидели, особо разгоняться не давали. Знали, откуда появилась у меня такая прыть. Присылали материала, чтоб набралось на человеческую пенсию, и довольно. Не один ты такой на государственной шее.

Так прошел год. И я получил право на пенсию как инвалид труда. Правда, выдавать ее мне стали позже, уже в университете, вместе со стипендией.

Я когда первую зарплату получил, в собес заявление отнес: спасибо, мол, родное государство, поддержало, пока нужда была, теперь я и сам не пропаду. А меня собесовцы, добрые мои приятельницы, на смех подняли. «Тебе по закону платят?»-«По закону». — «Зарплата у тебя какая?»- «Пока восемьдесят восемь…» — «Ну и ступай ко всем чертям, миллионер сопливый, не мешай людям работать…»

Воистину благими намерениями вымощена дорога в ад.

20

Никак не научусь бриться на ощупь и оттого по утрам вынужден любоваться своей физиономией. А что? И ничего… Крепкий шишковатый лоб с двумя круто сбегающими к вискам глубокими морщинами, уже довольно приметные залысины, хотя волосы еще густые, расческу не вогнать, черные, как у матери, вернее, не совсем черные — много седых, особенно на висках. Седеть я начал рано, еще в больнице. Тетя Даша, бывало, кормит меня из ложечки, а сама причитает: «Ах ты мой голубок, ах дитятко ты мое горькое… Такой малой, а головка седая…» Но тогда она, конечно преувеличивала, очень она жалела меня. Сейчас седины куда больше. Да-а… Значит, волосы черные, глаза синие — отцовские глаза. Даже странно немного: как говорится, жгучий брюнет — и синие глаза… Не большие, не маленькие, нормальные синие глаза. Нос прямой, но коротковатый, губы толстые, чуть оттопыренные, это придает моему лицу какое-то обиженное выражение, зубы ровные, крупные. Какими только видами боли не наделила меня судьба, а от зубной избавила. И на том спасибо.

21

Приходит вечером ко мне, швыряет на стул пальто и говорит:

— Я пришла.

— Очень хорошо, — отвечаю я, — посиди, я сейчас чаю согрею. Мне мама варенья прислала вишневого, с косточками. Ты любишь с косточками?